Александр Маркин Дневник

Александр Викторович Маркин (р. 1974) - филолог-германист, писатель, преподаватель Цюрихского университета (Швейцария).. Автор опубликованных в издательстве Kolonna Рublications двух томов дневника - 'Дневник 2002-2006' (номинирован на премию “Национальный бестселлер” за 2006 год) и 'Дневник 2006-2011' (вошел в шорт-лист премии Андрея Белого и Литературной премии 'НОС' за 2011 год).

Скопируйте код и вставьте в свой блог: среда, 29 января 2014 года, 14:15Александр Маркин: «Исповедуешься, в надежде, что тебя заметит кто-нибудь. Например, Бог или мальчик из соседнего класса»Беседа об эпистолярных и промежуточных жанрах с автором частного дневника, опубликованного для всеобщего пользованияБлог как симптом истерии. Как «ЖЖ» связан с барокко. Что общего между человеком и его тенью? Вся правда от автора одного из самых известных русских «эгодокументов» XXI века. Личный дневник («Живой журнал») Александра Маркина и какое-то время назад вышел двумя томами в издательстве «Кolonna publication», наделав много шума и обострив внимание к «промежуточным жанрам». Все это совпало с модой на блоги и социальные сети, развивающие особый тип высказывания – публично непубличный («наедине со всеми») – с проницаемой приватностью на грани эксбиционизма.

  • Другие имена: Александр Маркин. Россия Перевод с немецкого.. Автор опубликованных в издательстве Kolonna Рublications трех томов дневника - 'Дневник 2002-2006' (номинирован на премию “Национальный бестселлер” за 2006 год), 'Дневник 2006-2011' (вошел в шорт-лист премии Андрея Белого и Литературной премии 'НОС' за 2011 год) и 'Дневник 2011-2015'.
  • Кажется, теперь к публикации складывается уже отчасти распечатанный третий том дневника Александра Маркина, филолога-германиста, живущего в Швейцарии, переводящего модернистов (ну, то есть, ни слова в простоте) и, вероятно, поэтому считающего, что «с другого берега» откровенничать легко и просто. Или же всё обстоит иначе? — Саша, когда вы начали вести дневник? — Дима, мне кажется, я начал дневник с того момента, как научился писать, лет с шести.

Кажется, теперь к публикации складывается третий том дневника Александра Маркина, филолога-германиста, живущего в Швейцарии, переводящего модернистов и, вероятно, поэтому считающего, что «с другого берега» откровенничать легко и просто. Или же всё обстоит иначе? — Саша, когда вы начали вести дневник? — Дима, мне кажется, я начал дневник с того момента, как научился писать, лет с шести (читать я научился гораздо раньше), правда к концу средней школы я уже перестал их вести и спрятал тетради с ними на даче. В конце 2002 года мне дали приглашение в «Живой журнал», я начал писать там, и в какой-то момент решил перечитать свои прежние записи. Я был в таком ужасе от своих детских и отроческих дневников, что пошел и торжественно сжег их в зимнем лесу (вместе с рукописью пьесы о том, как инопланетяне предотвратили Чернобыль). То есть старые дневники исчезли, как и положено детству, и всем девичьим дневникам.

— Ваш дневник регулярен? — Я делаю записи каждый день; правда, я не пишу в одну тетрадь, а записываю все – если увидел что-нибудь или кого-нибудь интересного (я стесняюсь фотографировать людей на улице, поэтому эти записи для меня способ запомнить увиденное), или если мне в голову что-нибудь придет, какие-нибудь случайные воспоминания – куда попало, в записную книжку (если она со мной), в блокнот, часто в книгах, которые я читаю в дороге, в телефон, на карточки – из этих записей к вечеру для меня складывается мой день. — Вы не помните, что послужило толчком к их ведению?

— Если говорить о тех первых записях в «Живом журнале», то, наверное, как и для многих (тогда) начальным импульсом было желание стать заметным, сказать о себе. Мне вообще кажется одной из причин по которой люди начинают вести дневники – это эгоистическое желание стать кем-то (для кого-нибудь). Про «живой» я, кстати, тоже не уверен, что люди из компьютера могут считаться живыми. Опубликовать мои записи попросил Дмитрий Волчек, сначала в «Митином журнале», где до этого он уже публиковал блог Александра Милованова, кажется (вот, наверное, был первый опубликованный «ЖЖ»). Через несколько лет он же предложил мне издать мои записи отдельной книгой.

В 2011 – когда я ни о чем таком и не думал – он сказал, что надо бы напечатать и продолжение, и я, конечно, с радостью согласился. Правда, чем дальше – тем меньше в моих дневниках как раз сетевого: хотя, уже и первая книга была результатом редакции и отбора – публиковать все, написанное в компьютер – это глупость. Вообще же мне кажется, если ты пишешь, то для тебя самого опубликованные книги как раз и хороши тем, что они учат. В мониторе, как мы знаем, многое не заметно. — Какие психологические издержки принесла вам книжная публикация (или не принесла) достаточно личных записей, отныне выложенных не под псевдонимом, но под вашим именем и фамилией? — Я бы очень хотел, чтобы книжная публикация принесла мне издержки, психологические, какие угодно!

Хотел бы, чтобы мои книги запрещали, сжигали, предавали анафеме, а я бы переживал, переживал! – Я, наверное, уже похож на заезженную пластинку, но меня мало кто читает – поэтому ничего не было. Даже облегчения, обычного эффекта исповеди, я не испытал! Я думаю, даже когда я писал под псевдонимом (и подписчиков у меня тогда было достаточно), люди, читавшие меня, знали, кто я: по косвенным приметам, например. Я, кажется, и не скрывал ничего, анонимность в интернете – это же иллюзия, при желании можно узнать и кто ты, и где ты живешь, и где в данную минуту находишься. Когда в 2006 вышла первая книга, мне кажется, еще и атмосфера была радикально другой. Тем, кто её (все таки) читал было все равно, они был готовы к такому чтению и знали, что прочитают, они же уже читали мой «Живой журнал».

Другие, например, мои коллеги, понимали, что есть разница между эмпирическим автором и его высказыванием, любому человеку с филологическим образованием это ясно. Один только был неприятный момент, когда профессор в РГГУ, заведующий кафедрой им. Томаса Манна, сам немец, шепотом спросил меня, не помешает ли мне моя «ненормальная ориентация», как он выразился, вести на его кафедре семинар. Томас Манн в этот момент наверняка перевернулся в гробу. Я сказал, что нет, но вскоре оказалось, что кафедра не может мне заплатить. Про Томаса Манна, кстати. Когда я, чуть не плача, признавался на третьем курсе своему научному руководителю в том, что, возможно, я гомосексуален (хотя я до сих пор не уверен в этом), она мне сказала: «Ну что же ты, Саша, плачешь, Томас Манн тоже был таким».

И так я понял, что я совершенно нормален. Хотя и раньше, в школе, в девятом классе, наша классная руководительница, которая полжизни прожила в Италии, постоянно твердила нам на уроках этики и психологии семейной жизни, что любой союз двух человек, независимо от их пола – это совершенно обыденная вещь. Если двое мужчин живут друг с другом, проблемы, бытовые, психологические у них такие же, как и у женщины с мужчиной, сейчас бы, наверное, ее бы за такое окропили святой водой и четвертовали бы на школьном дворе. Мне кажется, я рос с ощущением свободы, его – со всеми оговорками, мы же многого тогда не могли еще видеть и понимать – принесла моему поколению перестройка. Когда вышла первая книга я был уверен в том, что мой герой свободный человек, и что в самой книге есть определенная свобода. Впрочем, одни психологический эффект был – весьма запоздалый, терапевтического свойства – перечитав первый дневник – я научился сдерживать себя.

— Сдерживать себя в каком смысле? — Сдерживать свои эмоции (в жизни) и аффекты (в текстах). Эмоциональная холодность и бытовая мизантропия – вещи для меня достаточно новые – это, я думаю, результат чтения собственных текстов и рефлексии над ними. В какой-то момент понимаешь, что о многом можно рассказать без болтовни, осознаешь, что «Береника» Расина намного лучше «Заблуждений сердца и ума» Кребийона-сына. — Сдержанность не противоречит самой идее дневника, требующего отклика как от пишущего, так и от читающего?

Ведь даже «ненадёжный повествователь» обязан быть эмоционально убедителен? — Сдержанность идет дневнику лишь на пользу. Вот, сравните: «21.05. В 8:15, на ул.

По пути в б-ку вид. Чит.» или «21 мая. Проснулся от того, что в окно ярко светило солнце, долго не мог подняться с постели и думал о виденном сне, который растревожил меня и стал причиной моего преждевременного пробуждения. Во сне, настолько отчетливом, что я, проснувшись, долго не мог успокоиться, за мной гнался крокодил, с блестящей буро-зеленой кожей, от которой дурно пахло, и из крокодильей пасти тоже раздавалось зловоние, я видел его желтые гнилые зубы, и в тот момент, когда он меня настиг, и стал откусывать мне ногу, я проснулся.

(Ногу мою и в самом деле свело.) Позавтракав омлетом, сыром и колбасой я поехал в библиотеку, где просидел весь день в читальном зале. Я почти не читал, стопка книжек на зеленом сукне, а сидел, погрузившись в дрему, когда просыпался, начинал рассматривать соседей по залу. Один вышел ненадолго, а когда вернулся, я заметил крошки у него на рукаве.

Другой, проходя мимо теребил телефон у себя в кармане (телефон ли?). По дороге в библиотеку, между прочим, встретил X. Она рассказала, что у Y умер муж. X как раз возвращалась с похорон.

Похороны были скромными, у X от них странное впечатление, она никак не может поверить, что человек может умереть в 32 года, и в гробу он лежал как живой, будто спал. Но люди-то умирают даже и в день рождения! Может и хорошо, что он умер, во-первых не узнает старости, во-вторых у Y все-таки мерзкий характер, непонятно, как вообще можно было на ней жениться; не удивлюсь, если выясниться, что это она своего мужа до могилы и довела. По дороге домой снова думал о крокодиле, о том, как жил бы без ноги. Надо сходить ко врачу, такой сон нельзя оставить без внимания, вдруг у меня рак суставов? Ужинал без аппетита.

За килограмм мяса приходится платить чуть ли не в два раза больше, чем год назад. Почитал перед сном, но книга (что-то научное) была такой утомительной и скучной, что к полуночи я уже был в постели.» Какая запись здесь «эмоционально убедительна»? Что вообще означает словосочетание «эмоционально убедительный текст»? Эмоции – это ведь совершенно относительная вещь, меняющаяся с каждой эпохой.

О чьих эмоциях мы здесь говорим? Об эмоциях читателя – или эмоциях героя, передающихся читателю? В первой записи все сокращается до незаметных событий, как оно и есть перед лицом «исторической правды», во второй, хотя она, как вы понимаете, описывает те же самые события, тот же самый день – пускай это графомания – создается иллюзия «реальности». Описываемый сон, который, разумеется, мы можем попробовать проанализировать с фрейдистской точки зрения, или с помощью «народного сонника». Мы можем попробовать истолковать детали, которые видит «автор», его замечания, то, как он передает с помощью несобственно-прямой речи свой разговор с X, при этом, опять же, приглашая нас задуматься над тем, чья это речь (это его реплики? Реплики его собеседницы?) Мы можем проинтерпретировать отношения героя к смерти, много чего есть в этом фрагменте: социальный фон, образ жизни научного сотрудника-гуманитария.

Александр Маркин Дневник

Все здесь работает как будто бы на «глубину», но я думаю, что это как раз и опасно: это миметическая иллюзия, которую создал для нас буржуазный реализм XIX в., и которая, кстати, ни к чему не обязывает, потому что это мнимые глубины, за которыми ничего нету. Меня вообще очень смущают такие вещи, когда говорят, что повествователь «обязан быть». Все-таки мы находимся и работаем в такой ситуации, когда никто никому ничего не обязан. Представление о характере (да и об авторе), что он должен быть каким-то – тоже анахронизм. Хотя весьма живучий, особенно, мне кажется, в современной российской литературе, все еще существующей в дурном XIX веке: поэтому многое и в ней, и в окололитературной жизни так смешно. То же и с откликом. Пишущий дневник не всегда заранее знает своего читателя – изначально дневник, хотя есть многочисленные исключения, все-таки пишется для самого себя.

Так возникает странная ситуация, когда эмпирический автор становится своим собственным читателем. Иногда единственным – потому что ты всегда идентифицируешь воображаемого себя со своими читателями, ты конструируешь своего читателя, заранее вписываешь его в текст. Читателя как такового, я думаю, для пишущих дневник не существует, есть только безграничный ты–сам. — Но даже ты сам являешься читателем своего дневника.

Сон очень быстро выветривается и вы о нём не вспомните уже через несколько дней. Иногда я перечитываю свои записи спустя годы и здесь важны именно детали. Я могу согласиться с вами, что минимализм записей оставляет больший простор для интерпретации, но такая краткость – сестра концептуализма, она не держит самого важного, что лично мне нужно от дневников – «вещества жизни» и «духа времени». — Я-то как раз о том, что чем насыщенней текст, чем больше в нем деталей, тем больше простора для интерпретации, больше входов, лазеек, которые уводят тебя в лабиринт жизнеподобия, теряясь в котором ты начинаешь думать, что этот лабиринт – твой мир, который ты в состоянии понять. Но это же мираж – мир описанный другим никогда не будет твоим миром, потому что этого мира не существует. Все эти страшные трагедии: самоубийства после «Вертера» и «Бедной Лизы», не говоря уже о сожжениях книг или цензурных запретах как раз от этого, от осознания бессилия перед текстом, от его абсолютной инаковости, невозможности в него проникнуть.

Ну, правда, какой толк от того, что пять лет спустя я прочитаю, что Y в день похорон своей лучшей подруги надела зеленую брошь? Что это даст для понимания не Y, а меня, как автора дневника, коли уж дневники считаются прямой дорогой к «человеку», что я интересуюсь ювелирными украшениями? A может быть нет! Что вам это даст?

В этом отношении «вещества жизни» и «духе времени» в дневниках ровно столько же, сколько в других произведениях литературы. Просто это особенный тип литературы – который в силу своих особенностей сосредоточен вокруг этого иллюзорного «я», мимикрирует под документ, ничего общего с «документом», как его у нас принято понимать, не имея. Вы ведь читали эссе Поля де Мана? Вот дневник – как и автобиография – это обезличивание, de-facement, потеря лица, искажение, стирание.

Ведь и в самом деле, что нам скажут дневники Льва Толстого, или еще лучше, Софьи Андреевны, о «духе времени»? В первую очередь это будет цепочка искажений, и Льва Николаевича, причем и его публичного, и его частного образов, и самой Софьи Андреевны.

В то же время в документах о похоронах Толстого, в фотографиях, в том, как на них расположены фигуры, некрологах, репортажах «духа времени» намного больше, чем в дневниках. Неслучайно ведь Афанасий Фет начинает свои воспоминания с анекдота про фотографию военного парада: на которой заметна нестройность одного из рядов, во время самого парада незаметная. В этом анекдоте интересна не столько конкуренция фотографии и литературы, сколько вопрос фотографической точности и искажений памяти. Вот сны, кстати, в первую очередь и стоит записывать, потому что они – чистое «вещество жизни»: образы, лишенные логики и смысла.

— Чужие сны неинтересны так же, как чужое счастье (по себе сужу). Гораздо интереснее то, как время и то, что Мишель Фуко называет эпистемой (свод представлений той или иной эпохи о мире и о себе) говорит через фактуру. Через то, что вы называете литературой. Для этого и важны детали. Сами по себе зеленые туфли в день похорон, может быть, ничего и не дают, но они способны стать для автора тем спусковым крючком, которым для Пруста стали кусты боярышника и кусок бисквита, размоченного в липовом чае.

Для читателя же эти туфли могут говорить о разнице или совпадении с эпистемой – может быть, зеленый цвет был тогда в моде и мы понимаем, что Y была модницей. Или наоборот. — Может потому они и неинтересны, что требуют больших усилий для понимания – как сны, так и «чужое счастье»? Гораздо проще скользить по отчетливым деталям при свете дня. Впрочем, мы не знаем даже был ли тогда зеленый цвет «зеленым» в нашем нынешнем понимании, я не уверен.

Но в любом случае, этот цвет уже заведомо наделен множеством коннотаций: может символизировать начало новой жизни, а может означать разложение. Вообще, Дима, вот вы говорите, что вас интересуют детали – а субъект, пишущий дневник, а тем более автобиографию, которая в гораздо большей степени предназначена для читателя, кажется, надеется, что вам интересен он сам. Вот так и начинается это затирание человека деталями. Впрочем, де Ман не об этом Ну вот, туфли – что они могут сказать? О вас, кстати, может быть кое-что, потому что я говорил о зеленой броши, а вы в своей реплике упоминаете туфли: почему? Зачем это замещение: вы, что, невнимательный читатель (в это, разумеется, я не верю) или дамские туфли ваш фетиш?

Александр Маркин Дневник Скачать

Пример чистого замещения. Классика жанра. — Нужно ли мне об этом знать? О чем эти туфли скажут вам в связи с вашим эпистемологическим интересом? Что в такое-то время было налажено производство зеленых туфель и они были в моде.

Зачем вам это знать? Зачем мне это знать? Явно же у вас здесь практический интерес: этот факт можно как-нибудь использовать. Можно подать заявку на грант и заняться исследованием моделей туфлей в определенный период времени. Снять репортаж. Издать красивую книгу. Это исследование, может быть, станет началом нового витка моды, нового производства этих туфлей.

То есть, что в конце концов за любой деталью будет стоять политико-экономический и идеологический интерес. Но что это даст вам лично, как «человеку»? — Саша, никогда не знаешь, что мне как человеку может пригодиться!

Если бы причины и следствия всегда были такие прямолинейные! — Вообще же связь власти и дневника/автобиографии очень интересна. Почему одни дневники вдруг издаются, внезапно становятся популярными? Почему дневники прячут в спецхране? Почему «Подстрочник» Лилианны Лунгиной становится бестселлером, а, Бориса Лунина, например, никто не читает? Не потому ли, что в одной книге показывается выживание любой ценой – она о жизни, трудной, но прожитой не зря, «имевшей смысл».

А другая – о жизни, проживаемой зазря. Первая книга значима в идеологическом отношении: она дает возможность сравнить жизнь тогда и жизнь сейчас разумеется, в пользу последней, а заодно, учитывая нынешний ревизионизм – показать, что в СССР тоже была интересная, насыщенная жизнь. По сути мемуары Лунгиной становятся для сегодняшнего читателя тем же воображаемым убежищем, которым для самой Лунгиной были сказки Астрид Линдгрен и «Пена дней» Виана, произведения, которые в свою очередь посвящены воображаемым мирам. А вот книга Лунина утверждает обратное: не было ничего кроме смерти (как и сейчас ничего нет). — Я не читал эссе Поля де Мана.

— Для де Мана исходная точка книга Филиппа Лежена. Несчастного человека, которого даже после выхода его «Автобиографического пакта» – книги, ставшей переломным моментом в исследовании автобиографических текстов, – не приняли во французский академический мир. Он был вынужден основать свою собственную ассоциацию, состоящую, сейчас, в основном, из чудаковатых пенсионеров, но делающую большое дело – сизифов труд – собирая и иногда даже публикуя автобиографии обычных французов. Я, кажется, упоминал основную мысль Лежена в начале нашего разговора.

Для Лежена имя автора на обложке автобиографии – это договор, который гарантирует «правдивость» рассказанного. Главное условие автобиографического жанра в том, что эмпирический автор и повествователь – идентичны. Из его взаимоотношений с «действительностью» складывается его автобиография. А по де Ману не «материя жизни» создает автобиографию, как это принято думать, а автор с помощью риторических техник производит видимость жизнь, фикцию. Центр любого автобиографического повествования тогда – это прозопопея (персонификация, этопея) – троп, задача которого дать с помощью языка образ, лицо абстрактным категориям. Имя собственное на обложке – это пакт не автора и читателя, а, в первую очередь, контракт между автором и его главным персонажем: имя автора становится риторической фигурой, прозопопеей, маской, за которой скрывается неопределенность, поэтому так трудно определить жанровые особенности автобиографии, дневника.

— Прекрасно понимаю, что ведение дневника и в самом деле овнешняет внутреннее, то есть даёт «лицо абстрактным категориям». Однако, любой текст важен еще и откликом – если автору удаётся сформулировать то, что я чувствовал, но не мог высказать сам (об этом есть прекрасная запись у Лидии Гинзбург). Думаю, что читаем мы (причем, не только дневники) ради этого отклика. И чем точнее и глубиннее формулировки, тем значительнее отклик. Мне кажется, популярность или непопулярность тех или иных дневников связана именно с этим (разумеется, вместе с какими-то ситуативными моментами, типа попал или не попал в «нерв времени», имел ли пробивных публикаторов и т.д.). Сны, пожалуй, самое абстрактное из в тексте возможного: сама запись сна маркирует вхождение в пределы непередаваемого – здесь ведь самое важное не сюжет, но то, что условно можно назвать «атмосферой».

Предъявляя запись как сновидческую, автор автоматически говорит, что не способен справиться с поставленной задачей и даёт лишь его общий набросок. Стёршуюся фреску. Сама эта запись будет иметь минимальное информационное значение и способна говорить только о каких-то языковых структурах, задействованных при переходе «визуального» в «текстуальное». Хотя, конечно, вы правы – ваш тезис о записывании сна - очень точная метафора того, что все мы пытаемся в наших дневниках сделать: перевести одно агрегатное состояние в другое. — Дима, ну, вот, опять же – а поп-песни разве не помогают формулировать сокровенные мысли? «А я мучаюсь от боли со своей любовью», как поется в песне – разве ж это не точная формулировка того, что многие часто чувствуют, но не могут выразить словами в силу скромности или ханжеского воспитания?

Александр маркин дневник читать

В чем тогда разница между дневниками и так называемым «русским попом»? Не лишают ли эти «глубинные формулировки» нас автономности?

Если вернуться ненадолго к де Ману: мне кажется весьма ироничным, например, название Facebook: оно само по себе отсылает к этой диалектике риторической маски и неопределенного содержания, к «лицу» ( face) как тексту ( book). Тексту, с одной стороны, дезорганизованному, но с другой подчиняемому принципам определенной идеологии – американизированному оптимизму. Все это, разумеется, ненарочно. — Саша, воспринимаю ваш вопрос как риторический и ироничный: поп-песни выполняют важные функции формулирования правил поведения бытового сознания. Дневники же они про иное и на ином уровне существуют. Кроме того, они протяжённее и позволяют иначе организовать своё время. Причём как писателю, так и читателю.

— Дима, мне кажется, вы исходите из укоренившегося в русской, православной культуре представления о дневнике, как исповедальном жанре. В православной исповеди ведь нету посредников между исповедующимся и исповедником, между исповедующимся и Богом, между интимным и публичным, исповедь-то совершается на глазах других прихожан, между внешним и внутренним: православный священник видит исповедующегося, может сопоставить внешний образ с тем, о чем рассказывается, ему как бы не надо ничего домысливать. Между тем, – об этом хорошо написано в недавно вышедшей на русском языке книге Сильвии Зассе о признаниях и исповедях в русской литературе «Яд в ухо» – «видение одновременно со слушанием не служит ни предпосылкой для понимания, ни гарантом прозрачности», между участниками исповеди всегда будет решетка языка: язык, перенося ситуацию исповеди в литературный текст, сам конструирует своего читателя: читатель становится исповедником, отсюда и иллюзия близости автора и образа, и диалог с самим собой при чтении чужого дневника.

Александр Маркин Дневник

Исповедальные тексты устроены таким образом, что предвидят тебя и твои реакции. Вот если мы возьмем автопортрет – там тоже вроде бы нету дистанции между автором и образом – но ведь вы же не станете говорить, что то, что мы видим на картине или рисунке – это и есть автор, «как живой». — Я не исхожу из такой «русской» позиции, Саша, я лишь говорю, что дневник – лучший из всех возможных жанровых явлений вариант передачи того, что внутри. Конечно, все, что мы облекаем в слова - это условные конструкции. Но дневник тогда – минимально условный из всего, что есть.

Я и сам строю свой дневник на лёгких цепочках мистификаций, нужных мне, например, для того, чтобы никто не знал где я сейчас нахожусь (поскольку я существую на несколько городов). Это одна из моих внутренних игр, которых в каждом блоге, думаю, великое множество. — Так и я же говорю: он не минимально условный, он хочет таким казаться, он заставляет нас думать, что он ну и т.д. А православная традиция у нас в крови. Отношение к слову, как нагруженному исповедальными смыслами, которое формировалось в русской культуре веками, ведь нельзя запросто преодолеть. Например, нынешний уже, кажется, нерушимый союз власти и церкви – он же случился отчасти и потому, что после Революции этот церковный исповедальный модус не разрушился вместе с разрушенными церквями, а трансформировался и распространился на все сферы жизни. Товарищеские суды и разговоры на кухнях – это же две стороны одной и той же медали.

Александр Маркин Дневник Читать

Советская власть и церковь всегда существовали в едином дискурсе, постоянно ожидая от советского человека/прихожанина признания, а, если они его не получали, то додумывали это признание, эту исповедь сами. В этом отношении, разумеется, симптоматичен успех самой «задушевной» книги последнего времени, «Несвятых святых», неслучайно про её автора говорят, будто он является духовником Путина. Я думаю, что и успех «Цветочного креста» Елены Колядиной (если вы еще помните о таком романе) у букеровского комитета во многом связан с тем, что его начало – а он начинается со сцены исповеди, где священник додумывает исповедь за героиню – хорошо узнаваемо для членов жюри, потому что он тематизирует эту исконно-русскую ситуацию. «В афедрон не давала ли?» – это же главный вопрос русской культуры, который интересует буквально всех, причем и ответ на него известен заранее.

Или же «Обращение в слух» – вещь, тошнотворная в своей фальшивости, которую на плаву только и удерживает эта отсылка к исповедальному акту в названии. Мы готовы принимать эти имитации на веру, потому что мы выросли в культуре, которая не хочет знать, что такое критическая дистанция, в нас веками воспитывалось доверительное отношение к тексту. Мы считаем исповедующегося или исповедника – смотря в какой роли выступаем сами – собеседником, а на самом деле другой всегда должен вызывать подозрение, быть врагом. Вот вы сейчас признались, что мистифицируете в своих дневниках. – И почему вы тогда доверяете другому? Даже растения мимикрируют, что же тогда говорить о человеке. — Я бы вам объяснил зачем я это делаю (для формалиста форма важнее содержания), если бы это было мое интервью, а сейчас мне неловко тянуть одеяло на себя.

Я должен следить лишь за тем, чтобы мои реплики были меньше ваших. И за тем, чтобы вы не сильно отвлекались от темы. Мы, конечно, принадлежим иудо-христианской цивилизации, однако, эмансипировались до такого состояния когда уже невозможно быть кем-то определенным, иметь какую-то конкретную политическую позицию или философскую платформу. Не говоря уже о религиозной принадлежности. И чем живее человек тем больше всего в него понапихано.

Но проследить за этими, порой, подспудными течениями можно только в пределах дневниковых записей. Других возможностей я пока не нахожу. — Дима, ну зачем же обобщать?

Насколько я понимаю, большинство живущих на территории РФ считают себя православными. Вообще, меня пугает ваш витализм.

Все-таки не во всех дневниках можно проследить эти течения жизни. А некоторые – например, дневник Мих. Кузьмина 1934 г., или те же «Неслучайные заметы» Лунина – они же целиком стоят под знаком смерти. Хотя, я уверен, что вы скажете, что и ожидание смерти – это жизнь.

Я тоже так думаю. Я недавно ходил на выставку Фердинанда Ходлера, и был был поражен тем, что в рисунках, которые он ежедневно делал со своей умирающей любовницы живости в тысячи раз больше, чем в методичных автопортретах, которые Ходлер тоже, по-моему, рисовал каждый день. — Я не про жизнь или смерть говорю, но про возможности жанра.

Даже такого весьма опосредованного и условного. Другого просто нет. Другое – это уже «история болезни». — Вирджиния Вульф, кстати, в эссе «О болезни» говорит о том, что истории болезней – это лучшие дневники, или наоборот.

Беседовал Дмитрий Бавильский. Дмитрий Александрович Пригов (5 ноября 1940 - 16 июля 2007) был разнообразно одарен и деятелен: поэт, романист, эссеист, художник, инсталлятор, акционист, искусствовед. Он пел, декламировал, снимался в кино, писал статьи, выступал с докладами на конференциях, он был всем, чем может быть творческая личность в современной художественной культуре. Но в нем было еще нечто, точнее, некто – сама творческая личность как не только субъект, но и предмет творчества.

«Дмитрий Александрович Пригов» – создание художника-человекотворца Дмитрия Александровича Пригова. Рядом с ним ни в коей мере нельзя было произнести высокопарной лузги типа 'задумок', 'творческих планов' или 'насыщенной творческой работы' – упаси господь!

'Кровавое дело' – да, это соответствовало тому серьёзному и мучительному долгу, каким по сути является настоящая поэзия, каковой он её считал: 'Попробуйте раздуть горн на этой главке, в ней есть жар, подбавьте, только не увлекайтесь, – так он любил изъясняться с многочисленными последователями, учениками: – Всё шло хорошо, а тут вас стало относить, и всё дальше и дальше, и сюжет остановился. Выгребайте и оставьте в покое то, что вам не удалось, не мучьте вымученное.'

Издательство: 392 стр. Тираж: 2000 экз. Роман-дневник Александра Маркина с лаконичным названием «Дневник» я могу рекомендовать даже маме. А мама у меня филолог и женщина с большим чувством юмора. Вообще, я подарил примерно с десяток этих крупных, красных книг разным людям, в основном – девушкам и красивым женщинам.

И никто не вернул мне эту книгу назад, не сказал бранного, не прекратил общение (прекратили некоторые, но по другим причинам). Все потому, что книга хороша. Хороша безусловно, хороша на все случаи жизни. Ее хорошо читать, когда вам хорошо, и автор как будто радуется с вами. Ее хорошо читать, когда вам плохо, и автор с вами ну, вы поняли. Ее хорошо даже не читать, а иметь дома, для гостей.

Если гости к вам не ходят и вы – чудовищный слепой урод, то обладание этой книгой каким-то образом поправит вам карму, и в следующей жизни вы будете дельфином. Самым красивым в черноморской акватории, и молодые русалки будут отдавать вам честь и все, что захотите. Потому что Маркин пишет о любви, о неразделенной страсти, о не случившимся сексе, о том, как красивы бывают люди вечером в метро, о том, что нужно обязательно пить водку, потому что водка полезна для костей.

О том, как нужно любить маму и бабушку. О том, что нужно хорошо учиться, а красота – она, конечно, спасет, но это совсем не главное. Главное – умение любить жизнь и относиться к ней с иронией, как к смешному дурацкому подарку от малознакомого человека на какое-нибудь 23 февраля (возможно, в вашем случае – 8 марта). Текст: Николай Слепыш.